Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, интересующие Сёча события происходят не только всегда, но в некотором смысле и везде. Так, история Маэстро и явившегося по его душу Киллера разыгрывается хотя и более-менее «сейчас» – в условном «сейчас» или чуть раньше, – средства звукозаписи уже существуют, но пока в формате пластинок, – зато принципиально непонятно где – во всём их диалоге нет ни единой метки, которая позволяла бы отнести действие к конкретной стране (ясно разве что одно – страна, видимо, европейская и точно христианская, что делает возможными восклицания вроде «Пресвятая Дева Мария!»).
Эта универсальность взгляда, разумеется, не мешает ему видеть всемирную историю с венгерской точки зрения – и даже способствует этому. Именно с такой точки зрения Сёч рассказывает и историю Распутина: только под пером венгерского автора Григорий Ефимович, в тщетных попытках предотвратить Первую мировую беседуя с Францем Иосифом, мог обратить специальное внимание на то, что «Венгрия больше всех потеряет в этой войне. И в следующей. Её ждут две тяжкие оккупации». Венгры являются во сне – из всевременного будущего – самому апостолу Петру: «…и все пьют, и все накинулись на меня, дескать, „Играй, играй!“. Все кричат, а я не пойму, чего от меня хотят эти венгры. Потому что теперь я вспомнил: венгры это были…» А в происходящей в Европе вообще истории Киллера и Маэстро готовящийся умереть Маэстро намерен оставить имущество не просто какому-нибудь «фонду, который помогает талантливым молодым музыкантам», а именно трансильванскому.
Хотя всё равно эта история остаётся универсальной и повествующей о самых коренных вещах: о жизни, смерти, ответственности и свободе. Как и все остальные.
С культурной и исторической памятью Сёч, разумеется, только и делает, что играет – и это великолепная, переливающаяся на солнце игра в бисер, со всей самоценностью, присущей этому занятию. Он не был бы самим собой, если бы не играл (кстати, это даёт ему ещё одну из форм свободы, которая – как человеческое состояние – важна для него принципиально). Но он играет всерьёз. Можно было бы даже сказать, цитируя классика, на разрыв аорты, если бы это не придавало высказыванию столь чуждого нашему автору пафоса.
Нет, он не пишет политических агиток. Он принципиально иначе устроен. Но устроен он при этом так, что его литературная работа и политическая активность – две стороны одного целого, непрестанно сообщающиеся друг с другом, и друг без друга (да, и вторая – без первой) они поняты быть не могут.
Сёч всегда был ангажирован (что, если вдуматься, едва ли не напрямую следует из самой исторической ситуации трансильванского венгра, уязвимой и уязвлённой) – и непременно везде так или иначе неудобен (что не менее прямо следует из душевного склада человека критичного до ядовитости и не склонного ни обольщаться, ни смиряться с массовыми обольщениями).
В каком-то смысле (Господи, да в прямом) это человек с врождённой травмой, которая – не только его собственная, отчего она ещё труднее. Всю свою жизнь он посвятил поиску возможностей её исцеления.
(Это исцеление, к слову сказать, в силу самого устройства ситуации таково, что само не может не быть травматичным. Сильно проблематичным – во всяком случае. Территории, отторгнутые сто лет назад, с тех пор успели прорасти множественными связями с теми странами, которым они были переданы. Слишком очевидно, что их невозможно «взять и вернуть» просто так; ныне живущие ещё помнят, к какому ужасу это привело в сороковых годах. Но не менее очевидно и то, что нынешнее положение дел ненормально, болезненно, что венгры живут в положении меньшинства на собственных землях и что жизнь должна быть устроена на более справедливых основаниях).
Теперь русскому читателю станет яснее, «а что это, дескать, он писал о нашем Калининграде» (в одном из немногих текстов Сёча, попавших в поле русского внимания), о Восточной Пруссии, какое ему-то до этого дело. Дело ему – самое прямое, кровно задевающее, имеющее непосредственное отношение к тому, чем он занимается всю жизнь: это родство в беде, чуть объективнее говоря – общая проблема территорий, отторгнутых от своих «материковых», материнских стран, которые потерпели поражение в больших войнах.
С одной, но принципиальной разницей. Немцы из Восточной Пруссии практически все уехали. Венгры в отторгнутой Трансильвании – в решающем большинстве остались.
Вообще-то, кажется, такая историческая ситуация – и культурная, со множественной и ни в одном случае, кажется, не полной и не безусловной принадлежностью – сама по себе располагает (не только к уязвлённости, обидам и протесту, но и) к объёмности видения – разных человеческих обстоятельств. К независимости мышления.
То есть, при всей её травматичности, это ещё и неоценимое преимущество. По доброй воле такого не выберешь, но Сёч использовал его в полной мере.
Повсюду немного чужой, никогда не принадлежавший, видимо, вполне ни одному из окружавших его сообществ, всегда – со взглядом хоть отчасти со стороны, «сбоку», Сёч, конечно, из тех, кому нелепости и неправды каждого из этих сообществ видны особенно остро; из тех, кто эти нелепости и неправды – не отождествляясь с ними, не защищаясь ими – не склонен оправдывать.
Да, он ироничен, язвителен, провокативен. Готов высмеивать и пародировать чуть ли не всё, что угодно (ему ничего не стоит устроить балаган, – прошу прощения, мюзикл – из венгерской трагедии 1956 года, – и Сёч тем вернее его устраивает, что для него это действительно трагедия). Иной раз и довольно прямолинейно.
Но уже сама категоричность его в этом высмеивании и пародировании (а Сёч весьма категоричен) – явное свидетельство того, что не ёрничество, не пародирование и не язвительность сокрытый двигатель его. Это всё – только инструменты, которые видятся ему наиболее действенными.
При этом не то чтобы он особенно на эти средства надеется, – просто на все остальные (например, на рациональное убеждение впрямую) он, кажется, надеется ещё меньше. На самом-то деле он трагичный. Один из настойчивых, повторяющихся мотивов у него – невозможность, при всех стараниях, предотвратить катастрофу, слепота людей, приближающих катастрофу своими руками и не видящих дальше своего носа. Это бросается в глаза и в «Страстях Христовых», где никому не удаётся – да никто особенно и не старается! – уберечь Спасителя от креста, и в «Распутине», где у каждого из европейских правителей, вопреки всем уговорам главного героя, нет ни малейшего желания воспрепятствовать сползанию Европы в бойню.
Сёч по своему существу – идеалист, какими нынешние европейские культуры настолько не изобилуют, что такая позиция, такой тип чувствования способны показаться не только утопичными, но даже несколько архаичными. Он верит в глубокие, незыблемые основы человеческого существования. В «благородные традиции европейской и русской истории» (это из манифеста о Кёнигсберге). В способность литераторов властвовать над умами и, в конечном счёте, над жизнью, над её устройством (тот же манифест, как помним, был обращён не только к российским властям – которые, кажется, его даже и не заметили, – но и к «писателям, пользующимся международным признанием». Впрочем, непохоже, чтобы заметили и они). Он верит в разум и знание. Он по сей день верит – о, архаика! – в исцеляющую силу культуры: «я убеждён, – пишет он в приветствии на своём сайте, – что культура способна помочь заживлению внешних и внутренних ран, нанесённых историей за минувшую тысячу лет» – и, пуще того, добавляет: «…и что заживлению их может помочь только она»[35]. (Впрочем, это говорилось в 2009 году…).
Гражданин Европы, который ни в одном из её